Карл Сэндберг
Седовласый афинянин, приговоренный
Выпить смертельную чашу цикуты,
Не мог ни в чем отказать своему другу.
«Дай отпить и мне»,— попросил его друг,
И седовласый афинянин ответил:
«Пока я тебе ни в чем не отказывал».
«Тут на двоих цикуты не хватит,—
Вмешался в их разговор палач,—
Цикута нынче на вес серебра».
«Прошу, заплатите ему за яд»,—
Обратился к друзьям седовласый афинянин,
И те раздобыли нужную сумму.
«Раз в Афинах нельзя умереть бесплатно,
Отдайте этому человеку деньги»,—
Сказал Фокион, седовласый афинянин.
Да, бывают люди, которые умирают величественно,
Люди, о чьем конце стоит рассказывать.
Барабаны, гремите — бум, бум. Изнывайте жалобно, банджо.
Рыдайте извивами горл саксофоны. Играй, о джаз-банд!
Без жалости бейте суставами пальцев по жести кастрюль,
отрыгивайте тромбонами тромбы, верещите наждачной
бумагой, хуша, хуша, хуш…
Войте, как ветер осенний в вершинах деревьев, вопите, как
будто от боли в ужасе, вопите, как бешеный автомобиль,
ускользающий от полицейского мотоцикла. Играй, играй,
джаз-банд, оркестр барабанов, банджо, рожков, саксо-
фонов, кастрюль,— пусть двое пьяных, сцепившихся
на лестнице рьяно, бьют наугад, наобум и катятся вниз
по ступеням.
Вопите музыкой зычной… А там, на Миссисипи, ночной
пароход пробирается вверх по темной реке с ревом
гyy-yy-yy-у… И зелеными фонарями взывает к далеким
нежным звездам…
А крас ный месяц скачет на черных горбах прибрежных
холмов…
Играй, о джаз-банд!
Положи меня, боже, на наковальню,
Сплющи и выкуй кирку или лом,
Дай мне расшатать старые стены,
Дай мне взрыть и сровнять их основанья.
Положи меня, боже, на наковальню,
Сплющи и выкуй стальную заклепку.
Скрепи мною балки в остовах небоскребов.
Раскаленным болтом загони в опорные скрепы.
Дай мне стать крепким устоем, вздымающим небоскребы
В синие ночи к белеющим звездам.
Я еду в экспрессе люкс, этой гордости нации.
Звякая буферами, несутся по прерии сквозь сизую дымку
и закагную мглу пятнадцать цельностальных вагонов
с тысячью пассажиров
(все вагоны станут кучей ржавого лома, и все пассажиры,
смеющиеся по салон-вагонам и купе, станут прахом).
Я спрашиваю соседа по купе, куда он едет, и он отвечает:
«Омаха».
Свинобой и мясник всего мира,
Машиностроитель, хлебный маклер,
Биржевой воротила, диктатор провозных тарифов
Буйный, хриплый, горластый,
Широкоплечий
город-гигант.
Мне говорят: ты развратен — я этому верю: при свете газовых
фонарей я видел твоих накрашенных женщин,
зазывающих фермерских парней.
Мне говорят: ты преступен — я отвечу: да, это правда, я
видел, как убивают безвинных, и спокойно уходя, чтоб вновь
убивать.
Мне говорят, что ты скуп и жесток, и мой ответ: на лице
твоих женщин, детей и подростков я видел отметины
алчного голода.
И, так ответив, я обернусь еще раз к ним, высмеивающим мой
город, и брошу им тоже усмешку и скажу им:
Укажите-ка город на свете, у которого шире развернуты плечи,
где звончее, задорнее песни, чья живей и кипучее радость,
радость жить, быть грубым, сильным, искусным.
Швырками крылатых проклятий вгрызаясь в любую работу,
громоздя глазомер на сноровку, он разлегся — огромный,
отважный, живучий, ленивый, посреди изнеженных городков
и богатых предместий,
Свирепый, как пес, с разинутой пенистой пастью, смышлёный
дикарь, поборовший леса и прерию.
Простоволосый,
Загребистый,
Грубый,
Планирует он пустыри,
Воздвигая, круша и вновь строя.
Весь в дыму, с копотью на зубах, осклабясь слепящим
оскалом,
Неся бремя судьбы с беззаботной, юной улыбкой,
С беспечным смехом борца, не знавшего поражений,
Похваляющегося со смешком, что в его кулаке кровь играет и
бьется по жилкам, что в груди у него не свое, а народное сердце.
Смеясь!
Смеясь буйным, хриплым, горластым хохотом юности,
полунагой, весь в капельках пота гордясь, что он свинобой,
машиностроитель, хлебный маклер, акционер и диктатор на бирже.
(*) На стратегических картах расположение фронта обозначается
цветными кнопками с протянутой между ними шелковинкой. (Прим.
переводч.)
Я разглядывал огромную карту военных действий,
выставленную для рекламы при входе в редакцию крупной
газеты.
Кнопки — красные и желтые кнопки — синие и черные кнопки
рассеяны по всей карте.
Смешливый юноша, весь в веснушках,
Карабкается по стремянке, перекидываясь шуточками кое с
кем из толпы,
И передвигает одну из желтых кнопок на дюйм западнее.
И вслед за желтой кнопкой передвигает и черную — тоже на дюйм
западнее.
(Десять тысяч мужчин и юношей корчатся в красной гуще по
берегам реки,
Захлебываясь кровью, моля о воде, с клокотанием смерти
в гортани).
Кто, кто догадается, чего стоит передвинуть на дюйм эти две
кнопки здесь, на карте, у дверей редакции крупной газеты, где
веснущатый юноша улыбается нам с верхней ступеньки?
Двадцать человек стоят, наблюдая за землекопами.
— Равняющими бока канавы,
Где поблескивают пласты тускло-желтеющей глины;
— Врезывающими острие лопаты
Все глубже и глубже
До дна вновь заложенной газовой магистрали;
— Стирающими грязь с взмокшего лица
Красными банданна*
Землекопы работают без передышки...
Приостанавливаясь... только чтоб вытянуть ноги из вязкой
глины, которая их засосала.
Из двадцати смотрящих
Десять бормочут: „Ну и адова же это работа".
А десятеро: „Мне бы хоть эту работу"!
*) Цветные платки с кольцевым узором,
изготовляемые особенным способом: — bandanna (Прим. переводчика).
Я был еще мальчиком, когда впервые услышал три звонкие слова,
Ради которых сложили головы тысячи французов:
Свобода, Равенство, Братство.
И я спрашивал: почему это люди умирают ради слов?
Я вырос;
Почтенные граждане с холеною бородой и орхидеей в петлице
Внушали мне, что нет слов
Выше, чем золотые слова:
Небо, Семейство и Мать.
Другие, постарше, с обросшими лицами, вещали:
Бог, Бессмертье и Долг,
И медленно гнусавили это из глубины своих легких.
На великих часах истории, часах проклятия и обреченности,
Начал и концов, сменялись годы, менялись слова;
Метеорами вспыхивали и угасали.
И вот из Великой России дошли три сумрачных слова:
Рабочие взялись за ружье и пошли умирать за —
Хлеб, Землю и Мир.
И еще мне встречался американец-моряк, весельчак, прощелыга,
С девчонкой, вытравленной на колене в память одного из портов,
Опоясывающих землю.
И, бывало, он говорил:
— Спроси меня три насущнейших вещи, мигом отвечу:
Подать мне яиц с ветчиною! Что стоит? — и —
Не пойдешь ли со мною, красотка?
Цивилизацию устанавливают и сшибают прочь,
Словно кеглю на кегельбане.
Цивилизацию выкидывают в помойное ведро,
Словно картофельную шелуху и очистки.
Цивилизации —
создание художников, изобретателей, утопистов и
чернорабочих, —
Идут на свалку одна за другой.
Молчите об этом; потому что у врат гробницы
Молчание — добродетель; молчите и вы; потому что
Перед эпитафией, написанной в воздухе, перед
Лебединой песнью, наполнившей воздух,
Молчание—добродетель, молчите; забудьте об этом.
А если найдется какой-нибудь глупец, болтун и кликуша, если
он встанет и крикнет: „Давайте создадим культуру, в которую
Священные и прекрасные создания труда
И гения были бы впаяны вечно",—
Поднимись только этакий крикливый пройдоха,
Чтобы обратиться к народу —
Вытолкайте его,
Заткните ему глотку,
Заприте его в Ливенворсе *)
В кандалы его, и в одиночку Атланта *),
Пусть его поест с оловянной тарелки в Синг-Синге *)
Заживо умрет бессрочником в Сен-Квентине *).
Таков закон: если цивилизация умирает и подергивается
пеплом вслед за другими умершими цивилизациями —
Законно, чтобы все мерзкие, буйные мечтатели умерли
первыми
— Заткните им глотку, затолкайте в тюрьму, прихлопните их.
И так как у врат гробницы молчание — добродетель,
молчите об этом, да, молчите или — лучше всего —
позабудьте!
*) Названия главных политических тюрем
Северо-Американских Соединенных Штатов. (Примеч. перев.)
Я — народ, я — чернь — толпа — массы.
Знаете ли вы, что все великое в мире создано моим трудом
Я — рабочий, изобретатель, поставщик пищи и платья для
всего мира.
Я — зритель, перед которым проходит история.
Я высылаю в мир Наполеонов, Линкольнов. Они умирают,
А я создаю новых Наполеонов, Линкольнов.
Я — плодоносная почва. Я — прерия, которая выдержит
много запашек.
Страшные бури проносятся надо мною,—
Я забываю.
Возьмут у меня и растратят все лучшее,—
Я забываю.
Все, кроме смерти, приходит ко мне, заставляя работать,
отдавать все, что у меня есть лучшего,
А я забываю.
Иногда я рычу, встряхиваюсь и роняю несколько красных
капелек, чтобы было, что вспомнить истории.
А потом —
Я забываю.
Когда я, Народ, научусь вспоминать, когда я, Народ, применю
уроки вчерашнего дня и не забуду больше тех, кто ограбил
меня в прошлом году, тех, кто дурачил меня, —
Тогда никого не найдется на свете, кто произнес бы слово
"Народ" хоть с тенью насмешки, чьи губы скривила б хоть
складка презренья.
Чернь — толпа — массы — придут тогда.
Я сидел с динамитчиком в немецком ресторане
за бифштексом с поджаренным луком.
И он смеялся и рассказывал о жене и детях и о защите
труда и рабочего класса.
Это был смех непоколебимого человека, знающего жизнь,
полнокровную и горячую.
Да! Этот смех звенел гордым призывом перелетных птиц, в
радостном упоении прокладывающих свой крылатый путь
сквозь дождь и бурю.
Его имя пестрило газеты, как имя врага народа, и немногие
блюстители церкви и школы открыли бы перед ним свои двери.
За бифштексом с поджаренным луком ни слова не было
молвлено об его подпольных скитаниях террориста.
И вот я всегда вспоминаю его, как жизнелюбца, любимца
детей, поборника свободного, веселого смеха без всяких
стеснений; влюбленного в горячие сердца и горячую кровь
всего мира.
Я говорю о новых городах и новом народе,
Я говорю, что прошедшее — это ведерко с золою.
Я говорю, что вчера — это стихнувший ветер, уснувшее на западе солнце,
Я говорю вам, что нет ничего во вселенной,
Кроме прилива всех завтра
И вольного неба всех завтрашних дней.
Я, должно быть, сродни тому землеробу, который,
С вечера глянув на небо, бурчит себе под нос:
— Вот завтрева будет денек!
Скрестите ей руки на груди — вот так.
Выпрямите ноги еще немножко — вот так.
И вызовите каретку, чтобы отвезти ее домой.
Ее мать поплачет немного, а с ней сестры и братья.
Но ведь всем, кроме нее, удалось спуститься,
и все невредимы.
Она единственная из работниц,
которой не посчастливилось при прыжке, когда вспыхнул пожар.
Виновата в том воля господня
и отсутствие пожарных лестниц.
Лжец ходит в пышном платье. Лжец ходит в отрепьи. Лжец — лжец, как бы ни был одет. Лжец—лжец, и живет тем, что лжет, И умирает во лжи. И каменотес зарабатывает — на лжи Надгробиями лжецов.
Лжец смотрит в глаза И лжет женщине, Мужчине, однокашнику, ребенку, глупцу. Это матерой лжец; мы его знаем давно.
Лжец лжет нациям. Лжец лжет народу. Лжец вытягивает народную кровь И пьет ее со смехом и ложью, Со смехом в горле, С ложью на устах. И это матерой лжец; мы его знаем давно. Он прям, как задняя лапа пса. Он прям, как пробочник. Он бел, как хвост черной кошки о полночь.
Мужская речь им полна, Лжецом, что лжет нациям, Лжецом, что лжет народу. Мужская речь им полна. И вот вывод: к чорту их всех, к чорту их всех.
Вывод пожестче, чем молот паяльщика, Пожестче, чем сон жирного хобо*, Пожестче, чем сон вшивого увальня, Скрученный, как болтовня слабоумных.
Лжецы сходятся и, заперев двери, Говорят друг другу: итак — война. Лжецы об'являют ее и говорят: марш!
За столом решили это они, За дверьми, отделяющими их от черни. А пушки постарались, скосили миллионы, А пушки скинули семь миллионов со счета, Пушки вывели семь миллионов в расход, Семь миллионов своими телами мяли цветочки.
За столом решили это они, Лжецы, что лгут нациям.
А нынче Закончен убой И черви очистили груды костей И челюсти черепов рассказывают анекдоты про призраков войны. И издалека взывают: пустите нас на прежнее место, Дайте нам снова править миром, нам, нам! И там, где двери заперты, лжецы говорят:
погодите, мы скоро возьмемся за дело.
И слышу я — говорит народ, Слышу — толкуют друг другу: Пусть сильные будут готовы, Сильный, будь на-чеку, Пусть руки будут прохладны и головы ясны. Покончим с лжецами, С лжецами и их темной игрой, выжидающей случая, Чтобы отворить дверь и сказать нам: Война!
Ступайте опять на войну!
Вот что — слышу я — толкуют в народе: Думай о сегодня, о зреющем завтра, Ломай стрелку часов, что тысячи юношей скосит, Когда лжец скажет: пора! Бери власть в свои руки, —
К чорту их всех
Лжецов, что лгут нациям,
Лжецов, что лгут народу.
* Хобо — бродяга.
Я говорю вам
мягко, словно отец прощаясь с умершим ребенком,
сурово, как человек в кандалах,
лишенный насущной свободы.
На земле
шестнадцать миллионов
выбраны за свои белые зубы,
острый взгляд, крепкие бедра,
молодую, горячую кровь.
И красный сок течет по зеленой траве,
и земля набухает от красного сока,
и шестнадцать миллионов убивают... убивают... убивают.
Мне ни ночью, ни днем от них нет покоя
Они стучатся в мой мозг, напоминая,
они давят на сердце, и я отзываюсь
на их быт, семью, утехи и грезы.
Просыпаясь ночью, я вдыхаю запах окопов,
слышу неясный шорох уснувших в траншеях,
шестнадцать миллионов спящих и стоящих на-страже во тьме.
Иные из них давно отдыхают, и навсегда,
другие скоро споткнутся, чтобы тоже уснуть навсегда,
увлекаемые лавиной, крушащей весь мир,
хмелея, опохмеляясь,... в бесконечном надрыве...
на тяжкой работе убийцы.
Шестнадцать миллионов.
Они предлагают вам многое,
Я же — немного.
Лунный свет, дробящийся в игре полунощных фонтанов,
Усыпляющее поблескиванье воды,
Обнаженные плечи, улыбки, и болтовню,
Тесно переплетенные любовь и измену,
Страх смерти и постоянных возврат сожалений —
Вот что они вам предложат.
Я прихожу
с круто посоленным хлебом,
тяготой непосильной работы,
неустанной борьбой.
На-те — берите:
голод,
опасность
и месть.